А. П. Чехов

АЛ. П. Чехов - в греческой школе

После смерти Антона Павловича Чехова о нем возникла целая литература, отнесшаяся в высшей степени сочувственно к его памяти. Покойный писатель был охарактеризован со многих сторон — и как человек, и как автор, и как мыслитель-идеалист, и даже как quasi-пессимист. Были также попытки дать материал для его биографии. Но это был лишь отрывочный, случайный материал — эпизоды, выхваченные из жизни писателя и переданные частью правдиво, частью же в искаженном виде. Стройного целого по этим отрывкам составить нельзя. Биография Антона Павловича — дело будущего, да, пожалуй, — и не особенно близкого.

О детстве покойного А. П. Чехова, о его первоначальном воспитании и о первых школьных шагах не написано пока еще ни одной строки. Правда, когда телеграф принес из Баденвейлера известие о его ранней кончине и когда искренно горевала об ушедшем крупном таланте вся интеллигентная и мыслящая Россия, редакции некоторых южных газет самым добросовестным образом собрали от проживающих в Таганроге родственников покойного — преимущественно от дальней тетки Антона Павловича, Марфы Ивановны Морозовой, — немало сведений о его детских годах. Но эти сведения односторонни и не всегда точны. Оно и понятно. М. И. Морозова теперь — уже преклонных лет: многое уже испарилось из ее памяти, а многое и перемешалось. О первых же собственно школьных годах Антона Павловича никто не мог ничего рассказать репортерам ростовских и таганрогских газет. Эти сведения можно было почерпнуть только в тесной семье его ближайших родственников. Но семье, подавленной горем, было не до того. Да к ней, к слову сказать, мало кто и обращался. Представители журнального и газетного мира были — за немногими исключениями — очень деликатны, щадили чужое горе и не приставали с расспросами.

Ближе всех жизнь покойного писателя знали его братья. Но ни один из них, под давлением семейного горя, вызванного тяжелою утратой, долго не мог взяться за перо, и только сравнительно недавно Мих. П. Чехов напечатал в "Журнале для всех" обстоятельную и правдивую страничку из жизни Антона Павловича — юноши. Период же первого и самого раннего школьного возраста составляет пробел.

Теперь, когда жгучая боль улеглась и когда воспоминание об утрате волнует уже не так сильно, я позволю себе скромную попытку пополнить пробел и набросать по воспоминаниям несколько страниц из ранней школьной жизни Антона Павловича. Я уверен, что эти страницы известны только одному мне, как самому старшему члену в семье и как ученику той самой греческой школы, о которой сейчас пойдет не лишенная — как мне думается — некоторого бытового интереса речь.

I

Антон Павлович, как известно, родился в Таганроге и там же получил свое первоначальное и гимназическое образование. Он до самой своей смерти относился к этому городу, как к родному, заботился о его публичной библиотеке и вел оживленную переписку с его видными представителями.

Павла Егоровича и Евгению Яковлевну Чеховых — родителей покойного писателя — Бог благословил многочисленной семьей — у них было пятеро сыновей и одна дочь. Антон Павлович был третьим сыном. Павел Егорович был таганрогским купцом второй гильдии, торговал бакалейным товаром, пользовался общим уважением и нес на себе общественные — почетные, а потому и бесплатные — должности ратмана полиции, а впоследствии — члена торговой депутации. Слыл он среди сограждан за человека состоятельного, но на самом деле едва сводил концы с концами. Таганрог, некогда цветущий в торговом отношении город, понемногу падал. Падала вместе с этим и торговля Павла Егоровича. Жизнь с каждым годом становилась дороже, а семья — все прибавлялась и разрасталась. Все это незаметно, но упорно подтачивало материальное положение семьи Чеховых и в конце концов привело к краху, который заметным образом отразился и на дальнейшей жизни писателя. Но об этом речь впереди.

Для того же, чтобы читателю был ясен дальнейший рассказ, необходимо дать хоть некоторое понятие о том, чем был Таганрог в то время, когда Антон Павлович достиг школьного возраста.

Это был город, представлявший собою странную смесь патриархальности с европейской культурою и внешним лоском. Добрую половину его населения составляли иностранцы — греки, итальянцы, немцы и отчасти англичане. Греки преобладали. Расположенный на берегу Азовского моря и обладавший мало-мальски сносною, хотя и мелководною гаванью, построенной еще князем Воронцовым, город считался портовым и в те, не особенно требовательные времена оправдывал это название. Обширные южные степи тогда еще не были так распаханы и истощены, как теперь; ежегодно миллионы пудов зернового хлеба, преимущественно пшеницы, уходили за границу через один только таганрогский порт. Нынешних конкурентов его — портов ростовского, мариупольского, ейского и бердянского — тогда еще не было.

Большие иностранные пароходы и парусные суда останавливались в пятидесяти верстах от гавани, на так называемом рейде, и производили выгрузку и нагрузку с помощью мелких каботажных судов. Каботажем занимались по преимуществу местные греки и более или менее состоятельные мещане из русских. Огромный же контингент недостаточного русского населения, так называемые "дрягили" (испорченное немецкое "Trдger") снискивали себе пропитание перевозкою хлеба из амбаров в гавани и нагрузкою его в трюмы судов. Народ этот находился в полной материальной зависимости от богатых негоциантов — греков, и зависимость эта нередко переходила в самую откровенную и ничем не прикрываемую кабалу. В кабале же состояли и владельцы мелких каботажных судов — они же и шкипера этих судов.

Аристократию тогдашнего Таганрога изображали собою крупные торговцы хлебом и иностранными привозными товарами — греки: печальной памяти Вальяно, Скараманга, Кондоянаки, Мусури, Сфаелло и еще несколько иностранных фирм, явившихся Бог весть откуда и сумевших забрать в свои руки всю торговлю юга России. Все это были миллионеры и притом почти все более или менее темного происхождения, малограмотные и далеко не чистые на руку. Архимиллионер Вальяно держал в полной экономической от себя зависимости не только торговое и мореходное население Таганрога, но и множество окрестных помещиков-хлеборобов. Его огромные богатства не помешали ему, однако же, стать во главе контрабандистов и сделаться первым персонажем в памятном еще и до сих пор громком процессе хищений в таганрогской таможне. Этот процесс, наделавший в свое время столько шума, прочно установил, что такие финансовые тузы, как Вальяно, Мусури и tutti quanti, не стыдились с помощью тогдашней таможни обворовывать в течение ряда лет русскую казну на сотни тысяч рублей ежегодно. Наличность миллионов в кармане, крупная торговля с Европою и мелкие сделки с совестью шли у этих господ рука об руку и друг другу не мешали. Таможенные чиновники пошли в ссылку, а виноватые негоцианты переменили лишь вывески фирм и продолжали торговать и блаженствовать.

Зато внешнего, мишурного лоска было много. В городском театре шла несколько лет подряд итальянская опера с первоклассными певцами, которых негоцианты выписывали из-за границы за свой собственный счет. Примадонн буквально засыпали цветами и золотом. Щегольские заграничные экипажи, породистые кони, роскошные дамские тысячные туалеты составляли явление обычное. Оркестр в городском саду, составленный из первоклассных музыкантов, исполнял симфонии. Местное кладбище пестрело дорогими мраморными памятниками, выписанными прямо из Италии от лучших скульпторов. В клубе велась крупная игра, и бывали случаи, когда за зелеными столами разыгрывались в какой-нибудь час десятки тысяч рублей. Задавались лукулловские обеды и ужины. Это считалось шиком и проявлением европейской культуры.

В то же время Таганрог щеголял и патриархальностью. Улицы были немощеные. Весною и осенью на них стояла глубокая, невылазная грязь, а летом они покрывались почти сплошь буйно разраставшимся бурьяном, репейником и сорными травами. Освещение на двух главных улицах было более чем скудное, а на остальных его не было и в помине. Обыватели ходили по ночам с собственными ручными фонарями. По субботам по городу ходил с большим веником на плече, наподобие солдатского ружья, банщик и выкрикивал: "В баню! В баню! В торговую баню!" Арестанты, запряженные в телегу вместо лошадей, провозили на себе через весь город из склада в тюрьму мешки с мукой и крупой для своего пропитания. Они же всенародно и варварски уничтожали на базаре бродячих собак с помощью дубин и крюков. Лошади пожарной команды неустанно возили "воду и воеводу", а пожарные бочки рассыхались и разваливались от недостатка влаги. Иностранные негоцианты выставляли на вид свое богатство и роскошь, а прочее население с трудом перебивалось, как говорится, с хлеба на квас.

Такова была физиономия тогдашнего Таганрога. Помимо крупных негоциантов и закабаленных ими полуголодных пролетариев, существовал еще класс обывателей. Это были так называемые "маклера", тоже большею частью иностранцы. Эти господа имели свои "конторы", скупали мелкими партиями привозимый из деревень чумаками на волах хлеб, ссыпали его в амбары и затем перепродавали Вальяно или другим тузам, составлявшим крупные партии уже для отправки за границу. У этих тузов также были свои конторы. В них совершались торговые сделки и велась обширная коммерческая переписка с иностранными европейскими фирмами. У Вальяно, который до конца дней своих не научился ни читать, ни писать и умер в буквальном смысле слова неграмотным, служил в конторе целый штат клерков, бухгалтеров и разных делопроизводителей. Штат этот получал довольно солидное содержание — и попасть клерком в контору к Вальяно или к Кондоянаки, к Скараманга или к комy-нибудь из этих финансовых дельцов значило составить себе карьеру.

Об этих местах в греческих конторах мечтали как о манне небесной подраставшие юноши; о том же мечтали и отцы, поднимавшие на ноги своих чад. Но для того чтобы явиться достойным кандидатом на эту манну, нужно было знать иностранные языки и главным образом греческий — не древний, изучаемый в гимназиях, а новейший, на котором говорят, читают, пишут и издают газеты нынешние измельчавшие потомки великих Софоклов, Демосфенов, Сократов и Платонов.

Павел Егорович — отец Антона Павловича — тоже мечтал о подобной карьере для своих сыновей. В то время оклад жалованья в тысячу или в полторы тысячи рублей в год считался не только достаточным, но и богатым. А греческие конторы выплачивали такие оклады без труда, лишь бы служащий был человеком подходящим, расторопным, сметливым и знал свое дело.

— Ну, что вот я, — говаривал нередко Павел Егорович Евгении, Яковлевне, — с утра до ночи сижу в своей лавке, торгую, а каждый год при подсчете оказываются одни убытки… То ли дело служить у Вальяно или у Скараманги… Сидит человек в тепле, спокойно за конторкой, пишет и щелкает на счетах, и без хлопот получает чистоганом тысячу рублей в год. Надо будет отдать детей в греческую школу…

— Не лучше ли в гимназию? — возражала Евгения Яковлевна.

— Бог с нею, с гимназией!.. Что она дает? Вон у Ефремова сын вышел из пятого класса и латынь учил, — а что в нем толку? Сидит у отца на шее, ходит без дела по городу да пожарного козла дразнит…

В Таганроге в то время существовали: мужская и женская гимназии, уездное училище и та самая греческая школа, о которой идет речь.

II

Греки имеют в Таганроге свою греческую церковь, стоящую на Греческой улице. Церковь эта — довольно изящной архитектуры — построена почти на самом краю высокого обрыва, спускающегося круто к морю. Принадлежит она исключительно одним только грекам, и богослужение в ней совершается на одном только греческом языке. Храм этот очень богат. Почти все иконы и лампады увешаны серебряными и золотыми корабликами — приношениями шкиперов, обращавшихся во время бури к заступничеству угодников и спасшихся от нея. В этой церкви воспринимается от купели, венчается, говеет и отпевается испокон века вся местная греческая аристократия. (У итальянцев есть свой костел, а у немцев — кирка.) Посвящен храм — как и следует быть — святым, особенно чтимым в самой Греции. Главный престол — во имя св. царя Константина и матери его Елены — и два боковые придела — во имя св. Герасима и Спиридона, которые у греков так же чтимы, как у нас Николай Угодник и Илья Пророк. Церкви принадлежит большой участок земли; на нем построены дома для церковного причта и посередине между ними — большое одноэтажное здание греческой школы, которая тогда называлась официально: "Приходская при Цареконстантиновской церкви школа".

Содержалась она на доброхотные пожертвования богатых греков-меценатов. Тратя ежегодно несколько десятков тысяч на итальянскую оперу и на симфонический оркестр, они милостиво уделяли около тысячи рублей на школу. Обучались в ней главным образом дети шкиперов, дрягилей, матросов, мелких маклеров, греков-ремесленников и вообще лиц низшего ранга. Негоцианты-меценаты и мало-мальски достаточные купцы детей своих сюда не отдавали и к самой школе относились брезгливо. И, пожалуй, не без основания: ученики представляли собою "смесь одежд и лиц". Один, по бедности родителей, являлся в класс без всякой обуви, босиком, другой — в изорванной и вымазанной Бог весть чем рубахе, третий — со следами уличной битвы, и только очень немногие были одеты более или менее прилично. В большинстве случаев это были "уличные мальчишки", изощрившиеся в кулачных боях и всякого рода подвигах и шалостях, свойственных детям, оставляемым без призора. Любимым занятием большинства было шататься по гавани среди выгружаемых иностранных товаров и воровать из ящиков, бочонков, кулей и мешков рожки, орехи, винные ягоды, апельсины и лимоны. За это им, что называется, "влетало" от дрягилей и хозяев товара, и многие из них являлись в школу с выдернутыми вихрами, распухшими от пощечин физиономиями, сильно надранными ушами, а иногда и со следами той экзекуции, которая мешает наказанному сидеть.

Школа состояла из пяти классов. Кроме того, был еще и шестой — нечто вроде приготовительного: в нем малыши начинали с греческой азбуки. В первом классе ученики учились читать и писать, а в пятом изучали греческий синтаксис и историю Греции. Это была высшая премудрость, дальше которой учение не шло. В младших классах обучались мальчуганы, начиная от шести лет, а в самом старшем — пятом — заседали на партах молодцы лет девятнадцати и двадцати, очень мало помышлявшие о школьной премудрости.

Судя по этому короткому описанию, о греческой школе можно составить себе представление как о заведении обширном и с довольно широкой программой преподавания. Но это было бы ошибкой. Все шесть классов помещались в одной комнате, и во всех них занимался. Только один учитель — кефалонец Николай Спиридонович Вучина, или — как он сам называл себя — Николаос Вутсинас.

— Как же это, — спросят нас, — шесть классов в одной комнате? И как мог учитель одновременно исполнять свои педагогические обязанности в нескольких классах? Не разрывался же он на части?!

Дело объясняется просто. В большой комнате стояли пять рядов длинных, черных, грязных и изрезанных ножами школьников парт. В начале каждого ряда этих парт возвышался черный шест и наверху его — черная же табличка с римскою цифрою от I до V. Это и были классы. В каждом классе велось свое отдельное преподавание. Но если по каким-либо обстоятельствам в каком-либо классе становилось тесно, то учитель, не задумываясь и не соображаясь с познаниями, переводил учеников в другие классы, где места было больше. Справлялся же Вучина со своим трудным преподавательским делом очень легко: он почти ничего не делал и только дрался и изобретал для учеников наказания. В этом и заключалось все преподавание. В настоящее время существование подобного учебного заведения было бы немыслимо, а тогда оно было не только возможно, но даже и в порядке вещей. Шкипера и дрягили отдавали своих детей в эту школу не столько для обогащения ума книжной наукой, сколько для того, чтобы они не баловались и не мешали дома. Одни только наивные люди и меценаты могли верить в то, что в этой школе ребенок мог чему-нибудь научиться.

К числу таких наивных людей принадлежал и Павел Егорович. Не зная ни языка, ни программы школы, ни ее порядков, ни внутренней ее уродливой жизни, он в простоте душевной верил, что если его сын научится греческому языку да еще вызубрит какой-то таинственный греческий синтаксис, то дорога этому сыну в заманчивую контору Вальяно или Кондоянаки, как в Обетованную землю, будет открыта наверняка и настежь.

Бакалейная лавка Павла Егоровича с вывескою "Чай, сахар, кофе и другие колониальные товары", как и большинство лавок в провинции, представляла собою в одно и то же время и торговое заведение, и клуб. Сюда, кроме покупателей, каждый день приходили и просиживали по нескольку часов безо всякого дела скучавшие и шатавшиеся без определенных занятий обыватели. Это были мелкие маклера по хлебной части, давно обжившиеся в Таганроге, и довольно сносно, хотя и не без акцента говорившие по-русски греки. Субъекты эти, весьма необразованные, очень недалекие, явившиеся в Россию — как они сами выражались — "без панталониа" и женившиеся на русских мещаночках из-за грошового приданого, были влюблены в свою давно уже покинутую Грецию и лучше ее не находили в мире ни одной страны. К слову сказать, Антон Павлович в своей пьесе "Свадьба" вывел под именем грека Дымбы один из этих типов, искренне убежденных в том, что "в Греции все есть". Эти-то лавочные завсегдатаи и убедили Павла Егоровича в том, что выше и благороднее греческого языка нет ничего и что в Афинах есть такое высшее учебное заведение — "то панэпистимион", т. е. университет, из которого выходят только одни гении и мудрецы. Павел Егорович, сам обучавшийся на медные деньги, не имел основания не доверять этим россказням, которые к тому же почти всякий раз заканчивались убедительною ссылкою на то, что вот-де сын русского человека — Николаев — изучил греческий язык и теперь получает в конторе Вальяно 1800 рублей в год.

С другой стороны, два или три педагога, преподававшие в гимназии и забиравшие в лавке Павла Егоровича товар на книжку от "двадцатого до двадцатого", всячески предостерегали от греческой школы и стояли горою за гимназию.

— Ну на что вам, Павел Егорович, этот греческий язык, будь он неладен? — говорили они. — Отдавайте детей в гимназию. Во-первых, из гимназии выходит образованный человек с правом на четырнадцатый класс; во-вторых, навсегда избавляется от солдатчины и, в-третьих, может поступить в университет. А из университета дороги всюду открыты: хочет — в чиновники идет, хочет — в доктора, хочет — в учителя… А то можно и в инженеры… Словом, куда угодно…

Павел Егорович колебался. Евгения Яковлевна, смотревшая в будущее шире, стояла за гимназию. Но тут судьба подсунула учителя греческой школы, кефалонца Вучину. Тот в интересах своего учебного заведения и кармана наговорил таких "турусов на колесах" о преимуществах и выгодах греческого языка и так расписал значение синтаксиса, что симпатии Павла Егоровича почти бесповоротно перешли на сторону школы. Выпив два или три стакана сантуринского вина, Вучина увлекся, повел рассказ об Илиаде и Одиссее, рассказал с пеною у рта и с ворочаньем белков о подвигах греческих героев Марка Боцариса и Миаулиса и заявил, что сведения об этом можно почерпнуть только в одной греческой школе и больше нигде.

— Никого я теперь не послушаю, кроме Николая Спиридоновича, — решил Павел Егорович по уходе кефалонца. — Никуда, кроме греческой школы, не отдам детей учиться. Эта школа много выше гимназии…

Таким образом, участь Антона Павловича была решена. Остановка была только за деньгами. За обучение в школе нужно было вносить двадцать пять рублей в год. А их-то, денег, как раз в то время и не было: торговля, как назло, шла из рук вон плохо. В делах был застой. Но судьба и тут оказалась для будущего писателя мачехой. В начале сентября совершенно неожиданно явился в лавку старый должник — степной помещик. Он много лет тому назад задолжал Павлу Егоровичу за товар свыше ста рублей и не платил. Павел Егорович привык уже считать этот долг безнадежным.

— Урожай в этом году был, слава Богу, хорош. Зерно полновесное, — пояснил помещик. — Посмотрите-ка, Павел Егорович, сколько я вам должен?

Павел Егорович раскрыл старые, запыленные книги, помещик, в свою очередь, достал из бокового кармана толстый бумажник — и долг был уплачен. Павел Егорович тотчас же пошел поделиться радостным известием с Евгенией Яковлевной и прибавил:

— Завтра же отвезу Колю и Антошу в школу к Николаю Спиридоновичу.

— Коле и Антоше нужно сначала сшить теплые пальто на зиму, — ответила предусмотрительно Евгения Яковлевна. — Нужно будет послать за отцом Антонием: он сошьет и дешево, и скоро…

За о. Антонием послали в тот же день, а вечером уже велись с ним серьезные переговоры относительно материи, подкладки, фасона, цены за работу и т. п.

О. Антоний был, что называется теперь, личность темная. Никто не знал, откуда он и кто он. Явился он в Таганрог из неведомых мест в виде странника с посохом в руках и с котомкою за плечами. В таком виде он в один прекрасный июльский вечер вошел в лавку к Павлу Егоровичу и попросил ночлега. Будучи человеком религиозным и добрым, Павел Егорович не отказал, и о. Антоний был оставлен ночевать. За ужином он рассказал столько назидательного и чудесного о святых местах, что его наутро попросили остаться обедать. Он согласился и в течение дня помог кому-то чем-то в хозяйстве — и с той поры получил право приходить, когда ему вздумается. Паспорта у него не спрашивал никто, зла он никому не делал, ни в чем дурном замечен не был и, кроме того, объявил себя портным, правда, плохим, но зато очень дешевым. Впоследствии он исчез из Таганрога так же неизвестно куда, как и пришел неизвестно откуда.

Процедура с шитьем двух детских пальто вышла долгая и несколько напомнила гоголевскую "Шинель", но кончилась благополучно, хотя и не без переделок и поправок. Два не по росту длинных пальто с уродливыми капюшонами и длинными рукавами были сшиты — и Коля, и Антоша после молитвы "о еже хотящим учитися" торжественно отведены в греческую школу. Кефалонец, потирая от удовольствия руки, тут же занес в списки учеников два новых имени:

"Николаос Тсехоф" и "Антониос Тсехоф".

Коля — это старший брат Антона Павловича, художник, обнаруживавший недюжинный талант, но рано умерший, так же, как и Антон Павлович, от чахотки. Оба брата ходили в школу вместе, оба тянули в ней бесполезную лямку и оба испытывали те прелести, о которых речь впереди.

III

<…> Учение началось с того, что Николай Спиридонович, проводив с поклонами Павла Егоровича до дверей класса, посадил обоих новых учеников на самую первую скамью, т. е. в приготовительный класс, положил перед каждым из них по тоненькой книжечке под заглавием "Неон Алфавитарион", т. е. "Новая азбука", и сказал:

— Завтра нада приносити за каздая книзка 20 копейк. Сказите это васа папаса. А типер вазмите книзка и уцыте: альфа, вита, гамма, дельта, эпсилон…

Преподав такое наставление, Николай Спиридонович заложил руки в карманы панталон и медленно отправился в свою жилую половину, которая отделялась от класса одной только дверью. По дороге он заметил, что два ученика третьего класса — Ликиардопулос и Пиратис — не смотрели в книжку, а о чем-то оживленно спорили между собою, и тотчас же принял меры. Взяв каждого ученика за чуб, он несколько раз стукнул их головы висками друг о друга и, выбранившись на греческом диалекте, пошел далее.

Пока он проходил по классу, вся школа, состоявшая из шестидесяти или семидесяти учеников, прилежно читала и зубрила; но лишь только он скрылся за своею дверью, как сразу же поднялся громкий говор и затеялась возня. Молодые силы, насильственно запертые в четыре стены и предоставленные самим себе, рвались наружу. Тут были прыжки и зуботычины и всякого рода шалости. Учитель не показывался из своих апартаментов часа полтора и только раза два, когда шум в классе делался уж очень громким, грозно стучал в свою дверь изнутри. Тогда сразу все смолкало и затихало, и среди учеников пробегал трусливый шепот:

— Дидаскалос! Дидаскалос! (Учитель!)

Время приближалось к полудню. Новички, братья "Тсехофы", уже успели к этому времени и натерпеться от своих товарищей всяких толчков и пинков, и проголодаться, но заданного урока не выучили. Оба они тупо смотрели в свои книжки и ровно ничего не понимали в мудреных буквах греческой азбуки. На их грустное положение не откликнулся никто.

Наконец вышел из своей двери учитель. Все затихло и замерло.

— Встаньте и читайте молитву! — скомандовал он по-гречески.

Ученики быстро поднялись и, стоя на своих местах, оборотились лицом к задней стене, близ которой висела в углу крохотная, едва заметная иконка.

— Спиридон Фекиакис, читай сегодня ты!

Вызванный ученик прочел по-гречески "Отче наш" и еще какую-то молитву в стихах. На половине этой второй молитвы учитель остановил его бранью, вовсе не соответствовавшей религиозному настроению, грозным окриком:

— Врешь! Не так! Герасимос Вогазианос, читай ты!

Второй ученик докончил прерванное чтение. Пока он читал, глаза учителя метали искры на Фекиакиса, который проштрафился ошибкою в молитве.

— К полукругам! — раздалась команда.

Ученики вылезли из-за парт, и каждый класс, за исключением самого старшего, пятого, направился в свой определенный угол. В углах были устроены особые педагогические приспособления. От одной стены до другой, на высоте аршина от пола, шла выгнутая дугой железная круглая полоса, отмежевывавшая четверть окружности, центр которой находился в самом углу. Ученики разместились у этих полос снаружи, лицами в угол и спинами к середине комнаты. Когда это было сделано, учитель вызвал четверых учеников старшего класса и отправил их по одному в каждый угол. Эти старшие ученики, очень польщенные оказанным им почетом, пролезли под полосами в пространство между углом и железом и, очутившись лицом перед младшими товарищами, тотчас же приняли важную и строгую осанку и начали спрашивать уроки.

В классной комнате, у передней стены, лицом к партам стояла на возвышении полукруглая черная деревянная кафедра со стулом внутри. Вокруг этой кафедры стали полукругом ученики пятого класса — здоровенные великовозрастные молодцы, а на стуле поместился учитель. Здесь тоже началось спрашивание уроков. Но перед этим провинившемуся во время молитвы Спиридону Фекиакису было сделано должное внушение. Кефалонец подозвал его к кафедре и, держа в руке толстую линейку, приказал по-гречески:

— Протягивай руку!

Фекиакис заревел.

— Протягивай руку! — уже грозно крикнул Вучина. Виноватый, не переставая реветь, робко и опасливо протянул руку ладонью вверх. Началась игра кошки с мышкой. Кефалонец взмахивал линейкою в воздухе, с удовольствием нацеливался ею и делал вид, что хочет ударить по ладони. Фекиакис всякий раз нервно отдергивал руку назад, но, повинуясь новым грозным окрикам, должен был протягивать ее снова вперед. Наконец, вдоволь натешившись, Николай Спиридонович отсчитал несколько очень горячих ударов, от которых не только покраснела, но и вспухла ладонь, и отослал плачущего ученика на место.

Занятия в углах тянулись около часа. У учеников, в том числе и у обоих новичков, давно уже устали и отекли ноги. Занимавшийся с приготовительным и с первым классом старший ученик прямо объявил на русском языке Антону Тсехофу:

— Ты, свиня, ницево ни знаис. Ты — новый. Тебе я ни буду спросить урока.

Уроки во всех четырех углах были уже давно спрошены у всех, и ученики с томлением поглядывали на кафедру. Там трое верзил старшего класса стояли на полу на коленях, а Николай Спиридонович, сидя на своем стуле и положив каблук правой ноги на колено левой, молчал, ковырял перышком в зубах и с равнодушием плотно позавтракавшего и сытого человека глядел раздвоенным и ничего не выражавшим взглядом на окно, сквозь которое был виден кусочек моря, противоположный берег залива и над ним — полоска голубого, безоблачного неба. Созерцание это, должно быть, очень нравилось ему, потому что прошло еще довольно много времени, прежде чем он вышел из забытья, очнулся и скомандовал:

— Маршировка вокруг класса!

Ученики, начиная с самых младших, потянулись гуськом вдоль парт. По мере того как они, выстукивая ногами, подвигались вперед, к ним присоединялись постепенно ученики из прочих углов, и, в конце концов, к самому хвосту присоединился и пятый класс, за исключением тех, которые стояли на коленях. Они так и остались стоять. Марширующие, стуча, как лошади, обошли вокруг парт три раза и затем, опять-таки по команде, уселись по местам.

— Достаньте ваши тетради и пишите чистописание! — последовал приказ.

У новичков еще не было ни тетрадей, ни перьев — и они остались сидеть сложа руки. Прочие же ученики, без различия возрастов и классов, достали тетради, гусиные перья, чернила и греческие прописи и принялись за работу. В воздухе повис скрип более полусотни перьев. Вучина, окинув комнату строгим взглядом, ушел опять к себе. Вместе с его уходом прекратилось и чистописание. Но возни и драк уже не было. Ученики были утомлены и голодны. Одни, чтобы убить как-нибудь время, действительно царапали перьями по бумаге, а другие просто сидели, уныло повесив головы или положив их на парты.

Время тянулось бесконечно долго. У мелковозрастных мальчуганов приготовительного и первого класса от голода и от истомы на лицах выступила бледность. Но до этого дела не было никому. Где-то на половине учителя часы наконец пробили чуть слышно три, и только тогда на пороге входных дверей показалась растрепанная и грязная фигура хохлушки-кухарки и повелительно произнесла:

— Ходыть до дому! Миколай Спиридоныч вiлiв, щоб вы тiкали до дому!

Ученики гурьбою и с шумом, давя друг друга в дверях, бросились в обширную переднюю, где висело верхнее платье, и быстро разбежались. В классе остались только печальные коленопреклоненные фигуры трех старших учеников. Они были оставлены без обеда на неопределенно долгое время, потому что Николай Спиридонович после своего обеда имел обыкновение спать и просыпался в разное время — когда Бог на душу положит…

Истомленные и голодные братья с трудом доплелись до дома. У обоих от пережитых ощущений так болели головы, что они ничего не могли есть. Первый визит в школу произвел на них далеко не веселое впечатление.

— Надо будет давать детям с собою по куску хлеба, — решила с материнскою заботливостью Евгения Яковлевна и, покачав грустно головою, прибавила: — Право, лучше было бы их в гимназию отдать, благо она под боком. А с этой школой от одной только ходьбы можно захворать. Шутка ли ходить каждый день такую даль — к Греческой церкви… Тут и у взрослого ноги заболят…

IV

Николай Спиридонович Вучина, или — в греческом произношении — Николаос Вутсинас, по его собственным словам, родился в Кефалонии и в Россию прибыл "без панталониа" искать счастья, которое никак не давалось ему в руки на родине. Получил ли он хоть какое-нибудь образование — осталось навсегда тайною. Точно так же никто из таганрожцев не знал, когда и в каком виде он вступил впервые на русскую землю. Все узнали его уже прямо учителем греческой школы, точно он именно учителем, а никем другим, свалился прямо с облаков.

С внешней стороны это был высокого роста, рыжий, бородатый, типичный грек с резкими и угловатыми движениями, с южным сангвинистическим темпераментом, способный быстро воспламеняться, свирепо вращать белками глаз и изрыгать на своем родном наречии всякие отборные словеса. По крайней мере, школа наслушалась этих словес достаточно. Весьма возможно, что в душе он, может быть, был и добрым человеком, но невоспитанность и темперамент делали его подчас очень жестоким. Это тоже многие ученики школы испытали на себе. Учитель он был вообще плохой, с весьма узким кругозором и почти с полным отсутствием преподавательской жилки. Глядя на него и на его занятия в школе со стороны, можно было подумать, что он несет на своих плечах бремя преподавательских забот только потому, что это самое бремя возложено на него его покровителями-меценатами. Если бы его, когда он был еще "без панталониа", меценаты посадили клерком в какую-нибудь хлебную контору, то он и там чувствовал бы себя так же, как чувствовал в школе. Был бы лишь обеспечен кусок хлеба.

Все-таки, при всей своей ограниченности, он был достаточно умен для того, чтобы держаться за этот кусок как можно крепче. Перед меценатами он преклонялся и лебезил; родителей уверял, что их дети учатся прекрасно, умел с увлечением потолковать о синтаксисе, о величии современной Греции и о великодушии и благородстве меценатов и самыми лучшими воспитательными средствами считал оплеухи, щелчки по головам и чуть ли не инквизиционные приемы. Одною из самых несимпатичных сторон его характера было то, что, наказывая ученика, он увлекался, входил во вкус и даже наслаждался страданиями своей жертвы.

Занимался он с учениками очень мало и старался сводить все преподавание к раз навсегда установившейся форме и к установленному числу часов в сутки. Ученики должны были высиживать ежедневно от 9-ти до 3-х, а вопрос об их успехах интересовал его мало. Изредка он подсаживался к какому-нибудь ученику и спрашивал его урок. Но так как учеников было около семидесяти, а он был один, то и не было никакого дива в том, что какой-нибудь Герасимос Магулас или Александрос Ликацас по четыре и по пяти месяцам сидели над одной и тою же страницей раскрытого учебника, нисколько не продвигаясь вперед.

Вутсинас был холост и жил одиноко, но всегда держал у себя женскую прислугу, которую менял часто и присутствие которой тут же рядом, по соседству с классной комнатой, немало волновало старший пятый класс. Великовозрастные детины всегда находили способы пробираться в кухню своего дидаскала (учителя) и затем ухарски рассказывали о своих похождениях, а подростки слушали их, разинув рты и захлебываясь…

На второй день своего поступления братья Чеховы явились в школу с книжками и двумя двугривенными за них, но без знания греческой азбуки. Учитель подсел к ним, как к новичкам, и, увидев, что ни один из них не усвоил названий: альфа, вита, гамма, дельта и т. д., сокрушенно проговорил:

— Ни знаись урок… Ни харасо, ни харасо!.. Нада уцица (учиться)…

Высказав это соболезнование, он отошел к другим ученикам и ровно две недели не обращал никакого внимания на новичков, а те столько же времени тупо просидели над раскрытыми азбуками. Просветил их помощник Вучины — некто Спиро.

По ремеслу Спиро был маклер по хлебной части и справлял кое-какие поручения греческих купцов в таможне по очистке товаров пошлиною. Являлся он в школу довольно редко и занимался с учениками то арифметикой, то греческим чтением, то чистописанием. Урок арифметики заключался в том, что он всей школе сразу задавал задачи на правило сложения и далее этого правила не шел. Человек он был добродушный, но небогатый образованием и весьма скверно говорил по-русски. Ему-то Николай Спиридонович и поручил заняться с двумя новичками. Благодаря лишь ему они кое-как сладили с азбукою, но поладить с своеобразным произношением буквы "фита" не могли никак. Их русские рты не поддавались греческой ломке и не повиновались. Спиро доходил в своем усердии чуть не до белого каления, оттягивал своим большим пальцем нижнюю губу Антона Павловича книзу и приказывал:

— Полози языка на зуба и скази: фита!..

Как ни силился злополучный новичок совладеть с греческим произношением — ничего у него не выходило. Спиро бился, бился и бросил. Братья Тсеховы были опять на несколько месяцев брошены и предоставлены самим себе. В школу они ходили аккуратно, каждый день до утомления высиживали положенное число часов, но к концу первой половины академического года дальше чтения слогов не ушли.

За этот промежуток времени Павел Егорович, чтобы осведомиться об успехах своих сыновей, один раз побывал в школе.

— О, васи сины харасо, дазе оцень харасо уцица! — доложил ему Николай Спиридонович.

Павел Егорович, ничего не смысливший в греческом языке, поверил на слово и ушел домой вполне успокоенный и довольный. Ему по дороге уже грезились где-то на горизонте, в туманной дали будущего, места в конторах: он в мечтах уже видел своего Колю клерком в конторе у Вальяно, а Антошу — в конторе у Скараманга…

Вучина же, чтобы еще более укрепить отца в уверенности, что его дети преуспевают, в тот же день выдал каждому из них по награде. Это были маленькие четырехугольные листочки зеленоватой бумаги, называвшиеся "вравион" (от слова "браво"). На этих листочках по-гречески были напечатаны прилагательные, обозначавшие разные добродетели. Коля принес домой листочек с надписью: "эвсевис", т. е. "благочестивый", а Антоша — "эпимелис", т. е. "прилежный", Павел Егорович показал эти награды своим лавочным завсегдатаям, и те поспешили уверить его, что он прекрасно сделал, что отдал детей в школу, а не в гимназию, и что лучше греческой школы в Таганроге ни единого учебного заведения нет.

V

В тот же самый день, когда Павел Егорович посетил школу, Коля и Антоша, вернувшись домой, рассказали за вечерним чаем, что учитель поставил на колени ученика Фекиакиса. Но на этот рассказ ни Павел Егорович, ни Евгения Яковлевна, занятые своими мыслями и делами, не обратили особенного внимания. Евгения Яковлевна мельком лишь осведомилась, за что именно ученик был наказан, и, узнав, что у него был найден табак, нравоучительно проговорила:

— И за дело. Рано ему еще курить… Смотрите, вы у меня не курите, когда вырастете…

На деле же в школе произошло следующее событие. За полчаса до прихода Павла Егоровича Вучина, выйдя из своих апартаментов, с каким-то особенным выражением лица и особенной походкой хищного зверя направился прямо к парте пятого класса и, схватив семнадцатилетнего Фекиакиса за шиворот, молча приподнял его на ноги и приказал:

— Покажи пальцы!

Застигнутый врасплох, Фекиакис покраснел и в один миг спрятал обе руки за спину, но учитель круто вывернул их, разжал сомкнутые в кулаки пальцы, внимательно осмотрел их и грозно крикнул:

— Фумарис, анафема-су! Ты куришь, анафема!

— Охи! Ma то Фео охи! Нет! Ей-Богу, нет! — ответил струсивший ученик и в ответ получил два полновесных удара по лицу.

— Показывай карманы! Дьявол!

И, не давая малому пошевелиться и опомниться, учитель быстро, обеими руками залез ему в карманы панталон и свирепо выворотил их наружу. Из карманов посыпались гвозди, обрывки веревки, камешки, пробки и корка хлеба, но табаку в них не оказалось. Вучину это нисколько не смутило.

— Показывай, анафема, карманы сюртука!

На обыскиваемом был надет старый, поношенный сюртук с отцовского плеча, застегнутый на пуговицы доверху. Услышав приказ учителя, Фекиакис сильно смутился и судорожно прижал обе руки к пуговицам.

— Ага! — вскричал с торжеством Вучина. — Прячешь!

Ударив малого кулаком по рукам, он одним резким движением расстегнул сюртук и распахнул его. Фекиакис смутился еще более и громко заревел, призывая всю вселенную в свидетели, что он не курит. Распахнутый сюртук обнаружил перед всем классом тайну бедняка: на нем совсем не было сорочки, и только на шее был повязан сложенный в несколько раз коленкоровый женский, головной платок. Но учителя эта нагота не смутила нисколько. Он храбро залез рукою во внутренние боковые карманы, но и тут потерпел неудачу: рука его свободно проваливалась под подкладку до самого низа фалд. Карманов в сюртуке не было: были только одни бездонные дыры. Таким же манером были обысканы и задние карманы, но и там оказались такие же дыры.

С лица учителя сразу сбежало уже заранее подготовленное торжествующее выражение, и он уже начинал чувствовать себя неловко перед всеми учениками, с любопытством и страхом следившими за происходящей сценой. Но вдруг его осенила счастливая мысль, и на лице показалось прежнее выражение. Он, как коршун, набросился на шейный платок Фекиакиса, быстро развязал узел, сдернул с шеи и, разложив у себя на колене, стал разворачивать его складки. Фекиакис побледнел.

Увы! В складках платка оказались табак и папиросная бумага. Учитель с неописуемым торжеством поднял эти трофеи театральным жестом вровень со своей головой и показал всему классу, как будто желая оправдаться в произведенном насилии и обыске.

— Принесите лестницу! — скомандовал он.

Двое услужливых учеников-подхалимов, вскочив со своих мест и сбивая от усердия друг друга с ног, бросились опрометью вон из класса и через полминуты не без труда приволокли из кухни переносную, стоячую лестницу о трех ступенях, с помощью которой кухарка закрывала у печей вьюшки. Привычным движением лестница была установлена на середине комнаты, перед кафедрой.

— На колени, на вторую ступень! — скомандовал учитель инквизиторским тоном.

Фекиакис, застегивая застенчиво пуговицы сюртука, пошел молча к лестнице, понурив голову, как приговоренный к смерти, и встал коленями на вторую ступеньку.

— Подайте штрафные дощечки!

Те же двое подхалимов, радуясь возможности прислужиться, сбегали в комнату Вучины и вернулись оттуда с двумя черными дощечками, сквозь которые были продеты шнурки. На одной из них учитель собственноручно написал мелом: "Курит", а на другой — бранное слово. Одна из дощечек была повешена Фекиакису на грудь, а другая на спину. Окончив эту процедуру, учитель отошел на несколько шагов назад и полюбовался фигурою казнимого.

— Этого мало, — произнес он. — Принесите из кухни кочергу!

Кочерга была принесена и подана.

— Принесите из моей комнаты с рукомойника полотенце!

Полотенце было подано, и с помощью его кочерга была повешена за спиною наказуемого наподобие солдатского ружья. Вучина полюбовался и этой картиной. В глазах его уже стало мелькать увлечение.

— Подними, анафема, правую руку кверху и, не переставая, двигай указательным пальцем! Теперь ты будешь знать, как курить…

Сгибать и разгибать непрерывно палец — это чисто инквизиционная пытка. В этом каждый легко может удостовериться на опыте. Несчастный Фекиакис уже через пять минут со страданием на лице опустил отекшую и омертвевшую руку; но кефалонец дал виновному подзатыльник и собственноручно придал руке прежнее положение.

Прошло еще несколько минут. Обессилевшая рука три или четыре раза опускалась, но учитель неумолимо поднимал ее опять вверх.

— Можете меня убить, но я дольше не могу держать, — проговорил со стоном Фекиакис.

— Врешь, анафема! Я тебя научу курить…

— Дидаскале (Учитель)! Кто-то идет! — заявил один из учеников, показывая на двор рукою.

Вучина выглянул в окошко. По двору, по направлению к школе, шел Павел Егорович.

— Убирайся вон, скотина! Садись на место! — крикнул Вучина Фекиакису.

В один миг исчезли и кочерга, и штрафные доски, и лестница. Фекиакис сидел на своем месте и потряхивал онемевшей рукой. Николай Спиридонович в это время стоял уже около двери с самой приветливой улыбкой и, потирая от удовольствия руки, встречал входящего Павла Егоровича.

— Оцень приятна! Оцень приятна! Позалуйте… Бакорнейсе прасу…

VI

Наступили рождественские вакаций. У Павла Егоровича вечерком на рождественских святках собрались гости, и ему вздумалось прихвастнуть перед ними познаниями своих детей в греческом языке. Он позвал Колю и Антошу и велел им принести свои книжки и прочесть что-нибудь при гостях. Гости изъявили желание послушать и, как водится, приготовились заранее похвалить из вежливости прилежных мальчиков. Но вместо ожидаемого эффекта получилось полное огорчение для родительского сердца. Коля еще кое-как прочел по складам два слова, а Антоша не мог сделать даже и этого и только пыхтел от напряженных усилий прочесть. Павел Егорович был поражен.

— Полгода ходите в школу, а даже и читать не научились?! — воскликнул он.

— Нам в школе никто не показывает, — ответили мальчики.

Начались на эту тему разговоры. Павел Егорович обвинил детей в лености и тут же, при гостях, сделал им выговор. Коля и Антоша ушли спать в слезах. Ночью Антоша во сне вздрагивал и часто просыпался. <…>

VII

Но не всегда кефалонец оказывался строг. Бывали недели, когда он был кроток и добр и не только не отжаривал учеников по рукам линейкою и не давал им оплеух, но даже снисходил до того, что поглаживал некоторых мальчуганов по головке. Вся школа в такие "добрые" промежутки оживала и дышала свободнее.

Но юные натуры всегда остаются юными, и от шалостей молодежь не отказывается никогда. В один из таких добрых промежутков ученики пятого класса совершили выходку, испортившую все дело и повернувшую настроение учителя опять на старый строгий лад.

Одна; из дверей классной комнаты вела в то необходимое помещение, без которого не обходится ни одно жилье. Этим помещением пользовались одинаково как ученики, так и учитель, но только учитель держал свое отделение на замке.

В один довольно пасмурный и нагонявший угрюмое настроение день помощник учителя — Спиро, побывав в этом местечке, подошел к Николаю Спиридоновичу и сказал по-гречески:

— Пойдем-ка, я тебе покажу нечто интересное.

Вслед за этим они оба удалились туда, откуда только что вышел Спиро, и менее, чем через пять секунд, Вучина вылетел, взбешенный донельзя.

— Кто осмелился написать? — закричал он, вращая белками.

Ответа не последовало.

— Вы молчите? Хорошо же! — прошипел он, захлебываясь от гнева. — Это сделал кто-нибудь из пятого класса… Я найду виноватого… Антонопулос, ступай к доске и напиши слово "дидаскалос" (Учитель).

Антонопулос исполнил это. Учитель всмотрелся в его почерк и сбегал свериться.

— Что там такое написано? — осведомились встревоженные ученики у Спиро.

— Там какая-то скотина написала на стене мелом:

"Дидаскалос треллос" (учитель — дурак), — ответил добродушный Спиро.

Возвратившийся с ревизии учитель стал вызывать поочередно к доске остальных учеников, прихватывая кое-кого и из четвертого класса.

— Вогазионос, напиши ты "дидаскалос"!… Диамандидис, иди ты и напиши то же слово… Магулас, пошел к доске ты…

Все писали, и учитель с тщательностью эксперта сверял почерки и старался открыть виновного. Один из учеников, памятуя фразу, произнесенную устами Спиро, вздумал было написать ее целиком, но лишь только вывел первые три буквы "трел…" (дур…), как сподобился пощечины.

Перебрав и сличив все почерки и сбегав еще раз пять или шесть сверить с подлинною фразою, кефалонец решил, что дерзким злоумышленником должен быть не кто иной, как Фекиакис. Напрасно бедняга божился и каялся, что он не писал ни одной буквы и что его почерк совсем иной. На него посыпались оплеухи и щелчки без счета. Он едва успевал прикрывать голову руками.

Но оскорбление не могло быть смыто одними только колотушками. Оно было слишком глубоко. Немезида требовала мщения, соответствующего вине. Фекиакиса увешали позорными досками, привязали к спине накрест кочергу и ухват и в таком виде поставили на стул, как на лобное место, перед кафедрой. Так он простоял до самого конца дневных занятий в школе. В этот день учеников распустили по домам не всех сразу, а поодиночке. Каждого ученика в отдельности Спиро и Вучина подводили к виновнику и приказывали:

— Скажи: "мерзавец", и плюнь ему в лицо.

Ученики в точности выполняли приказ, и только после этого их выпускали в переднюю одеваться. Антон Павлович тоже исполнил этот обряд оплевания и долго потом помнил его, хотя и не любил вспоминать о нем, как о гнусном надругательстве над человеком из чувства личной мести.

Фекиакис простоял на стуле трое суток. Его отпускали домой только на один час пообедать. Вся эта печальная история закончилась еще более печальным финалом. Вскоре после этого происшествия вышел из школы самый старший по возрасту ученик, двадцатилетний Антонопулос. Ему стало уже невмоготу сидеть на школьной скамье. Уходя и прощаясь с товарищами, он со злым смехом заявил:

— А ведь эту фразу "дидаскалос треллос" написал не Фекиакис, а я…

Кефалонец заскрежетал зубами, но уже было поздно. Антонопулос уже не был учеником школы и в случае сведения личных счетов мог бы постоять за себя и ответить с лихвою…

Зимние месяцы прошли. Запахло весною — ароматною южною весною. Скоро в садах зацвели тюльпаны и сирень. Приближались экзамены. Павел Егорович ждал их с нетерпением и был вполне уверен, что Коля и Антоша перейдут в следующий класс. Но на деле оказалось, что они в течение всего года не только не учили таинственного "синтаксиса", но даже и не научились по-гречески ни читать, ни писать. Мечтам о конторе не суждено было осуществиться. Они разлетелись как дым. Евгения Яковлевна, стоявшая за гимназию, и знакомые педагоги взяли верх. Павел Егорович вздохнул и ближайшей же осенью облек детей в гимназические мундиры. Антоша поступил в приготовительный класс.

Незадолго до смерти Антона Павловича я был в Ялте и сидел в его кабинете. Толковали о многом и, между прочим, вспоминали старину. Антон Павлович тогда собирался за границу, в Баденвейлер. Он был весел и хорошо настроен. Предстоящая поездка ему улыбалась. Во время разговора принесли почту — объемистый пук газет, книг и писем. Отложив газеты в сторону, Антон Павлович стал пересматривать присланные ему книги и, раскрыв одну из них, засмеялся своим тихим, добродушным смехом.

— Вот меня и на греческий язык перевели; издатель книжку прислал, — сказал он. — По-видимому, и биографию приложили. Посмотри-ка, что такое обо мне пишут… Ты ведь еще помнишь греческий язык.

Первые же переведенные строки биографии заставили его еще раз засмеяться. Там значилось, что Антон Павлович происходил из духовной семьи и что отец его был певчий.

— Ты, однако же, несмотря на свои старые годы, все еще помнишь греческий язык, — сказал он. — А вот я так совсем не знаю его, хотя тоже когда-то учился в греческой школе. Не люблю я вспоминать о ней. Много испортила она моих детских радостей… Интересно было бы знать, живы ли еще Вучина и Спиро?..

Разговор перешел на воспоминания. И это был один из последних наших разговоров в Ялте.

Смотрите также: